Первый Класс

Vladimir Patryshev
vpatryshev@yahoo.com



Мне кажется, первый класс - это самый лучший период в жизни. Это как бы вообще модель всего, что с тобой потом произойдет. Начинаешь - как будто только являешься в этот мир - но на этот раз ты не орешь благим матом, не спишь по 20 часов в сутки, а все вокруг наблюдаешь и видишь; кончаешь - кончаешь героем, с честью отбарабанившим учебный год и встречающий каникулы и лето как заслуженную боевую награду, в полном сознании, что все-то на свете тебе уже, в сущности, известно, и взрослые просто из соображений дедовщины не позволяют тебе самостоятельно действовать и принимать все решения.

(Примечание психотерапевта: а ты замечаешь, что говоришь о себе во втором лице? - Да, замечаю. Иной раз, быват, и во множественном лице говорю. И о тебе, кстати, тоже, ты замечаешь?)

Конечно, сначала - как шок. Вот ты заканчиваешь старшую группу детского сада. Смотришь на все свысока, игрушки там, кубики, горшки, песочница - это все уже детский сад, пора с этим кончать. Кругом малышня, сопли, понос, мокрые штаны, плач, сопли. Все уже, хватит, проехали уже. А приходишь ты в школу в первый раз - о боже мой. Все такое огромное, несуразное. Класс - как ангар прямо. Под потолком - портрет Ленина. Окна - на два нормальных этажа хватило бы. Хорошо еще, парты нормального размера. Коридор - зачем он такой огромный? Огромные отопительные батареи, над ними высоко, не достать - подоконник. На хрена вот их такие большие делают? К батарее затравленно прижимается несчастный твой будущий однокласник Валерка Бармин. Валерку идиоты родители отправили в школу в шортах. Это, конечно, позор. В шортах только дошкольники бегают, а тут - школа же. И он стоит, озирается - один в шортах на всю школу. Хорошо еще, никто над ним не смеется - но все глазеют. Ничего, он еще всем покажет. В восьмом классе этот мордастый бычок будет на проходе хватать Таню Матросову хвалить ее за хорошие сиськи... а вскоре сядет за групповое изнасилование.

Еще хорошо, одногрупники из нашего детсада N 6, Витька Камакин да Ленка Блохина тут же, рядом - так что все-таки где-то среди своих.

А лестницы - просто страх, до перил дотянуться - это надо чуть не на цыпочки становиться; пролеты огроменные; а еще раздевалка в подвале, это уже совсем - два пролета куда-то в преисподнюю, а там пальто надо подавать дежурному в окошко, да до окошка-то хрен дотянешься, а как пальто туда просунуть? Нет, это, правда, потом уже, а первое сентября 1958-го года выдалось теплым, мы без пальто пришли.  

Второго я уже заболел, и проболел месяц - и было ли тогда тепло - неизвестно. Болеть хорошо. Лежишь на материной перине, тебе приносят чай с лимоном; на столе рядом стоит патефон, и я его время от времени завожу, играю две свои любимые пластинки - песню пьяницы из пьесы Шекспира "Много Шума Из Ничего" - "там лопаются бочки - ах, ах, ах, ах, пляшут пьяные у бочки, вот бы нам бы вот так; толстосум за пять жемчужин, ах, ах, ах, ах, с самой лучшей девкой дружен - вот бы нам бы вот так!", а так же диалог из пьесы Лопе де Вега "Собака На Сене" - "Ах! Я упала! - Учтивость мне не позволяет подать Вам руку!"... и что-то там про Марка Аврелия, который предлагал подруге выпить кровь гладиатора - все это натянутыми голосами артисток сталинской эпохи. Но это, патефон, в просветы. А когда все темнеет в глазах, лежишь, смотришь в беленый деревянный потолок, и там складываются фигуры, реки какие-то, угрожающий глаз один - это сучок просвечивает (иногда соображаю я),  а то просто, ниоткуда, чередуясь, то тяжелая, тягучая масса наваливается на тебя из пустоты, темный вал, и, кажется, задавит тебя совсем - но в последний момент вдруг она истончается, куда-то исчезает, не откатываясь, и вместо нее - длинная вязкая нить, и нить эта, видно, соединяет два этих темных вала - как нитка меда между выпуклой густотой в ложке и плоской тяжелой его гущей в банке, где на поверхности рябь от этой нити расходится к краям с тягучей медлительностью черепахи, или улитки, или, наверное, именно волны вот этого вот меда - а когда нитка порвется, то мед этот размешают в чае и велят этот чай мне выпить.

В школу, конечно, лестно было пойти, престижно. Так-то большого смысла я в этом не видел. Начали с того, что заставили учить буквы и читать по слогам. По слогам читать для меня была большая проблема. Я тогда любил читать Толстого, Незнайку и книгу про шпионов "Недоступная Тайна".

В книге "Недоступная Тайна" одна девушка, оказывается, родилась на оккупированной территории, а отец у нее был матерый немецкий шпион. И вот этот матерый немецкий шпион подсылает к девушке агента. Девушка, с одной стороны, совершенно ничего не знает, и агенту верит, как всякая комсомолка старшему товарищу; с другой стороны, она, как человек сомнительного происхождения, не проявляет должной бдительности и позволяет агенту проживать в ее доме, вместо того чтобы тут же сообщить на него в НКВД. У нее, однако, через некоторое время просыпаются сомнения - агент, в свою очередь потеряв некоторое количество шпионского соображения, говорит ей, что она очень сексапильна - за такое слово, как за коричневую пуговку, тут же сдают чекистам. Но увы! агент предъявляет девушке доказательства ее связи с германской разведкой (о германской разведке я напишу отдельно) - и девушка теряется. Однако, приходят в конце концов и чекисты. В решительный момент агент предлагает девушке эмигрировать вместе с ним. Тут с глаз девушки спадает пелена, она видит настоящего врага и категорически отказывается эмигрировать. Агента арестовывают. "Недоступная Тайна" - это почему девушка отказалась эмигрировать в ФРГ. Эта тайна советского человека и была совершенно непонятна агентам разведки (уж не за ней ли они и приезжали?). А наверное, можно было просто задавать этот вопрос прохожим на улицах, и кто отвечал положительно - "да, хочу" - тут же их и брать, как врагов.

И вот поди-ка после таких романов почитай по слогам - "ма-ма мы-ла ра-му". Я в слогах постоянно путался и получал тройки по чтению. С арифметикой тоже были проблемы. Считать этак до десяти тысяч я умел... правда, умножать в столбик и делить уголком - нет, негде было прочитать. А тут задание - взять сто спичек, оттяпать головки (чтоб не отравилось неразумное дитя), связать их в десятки, десятки в сотни, сотни в тысячу. Боже мой, ребята! Заставьте-ка семилетнего читателя связать сто раз по десять спичек, ниткой, чтобы эти спички не вываливались и не цеплялись друг за друга. Мы с матерью провозились над этой задачей часов до двенадцати.

В наше время, увы, не было еще лихого Колмогоровского курса для первого класса по математике - а то бы я, может, и стал бы профессиональным математиком - если бы теорию-то множеств да с первого класса - было бы время подумать над связью аксиомы фундирования с рекурсивностью. Не было и этого великолепного курса музыки для средних школ - какой хороший человек его придумал? Я уж и забыл... Георгий Свиридов? Нет, не помню. Подскажите - я вставлю в этот текст, со ссылкой на источник знаний. Вместо музыки было у нас пение.

Вот с пения-то и привилась ко мне животная ненависть к белокурым арийцам мужского пола, мордастым, наглым, тупым. Всю эту гадость олицетворял наш учитель "пения", Валентин Васильевич. Он, конечно, помог мне раздуть в моей душе и так хорошо горевший костерок эдипова комплекса. Хотя мой отец, Николай Архипович Житов (кстати, я еще ненавижу фамилии на "Жи"), и был не блондин, а брюнет, рожами они чем-то были схожи. А отца своего я хотел убить где-то лет с пяти. На его фотокарточке в ментовской форме я нарисовал свастики на каждой пуговице и проколол глаза дедушкиным шилом... это шило сломалось довольно недавно... жалко шила. Я его называл "гаденышь" (и написал это на обратной стороне фотографии, которую мать хранила где-то очень далеко, завернутой в промокашку, в старой "театральной" сумке, в шкафу среди ненужных предметов - якобы хрен найдешь - но для пытливого семилетнего ума нет секретов в родном доме (знайте это, родители), я даже в запертые на замки бабушкин и дедушкин сундуки забирался и чуть не наизусть помнил всякие фразы из записной книжки моего застрелившегося в 26 лет дяди Леши ("Одних уж нет, а те далече - так Саади некогда сказал"). Да, отца я хотел убить. Но на матери жениться - нет, такая чушь мне в голову не могла придти. Жениться я, как уже было где-то сказано, собирался на Лидке Морозовой, моей троюродной сестричке, веселой подружке моего беззаботного детства. Я ей это обещал. Она, кстати, сейчас в США где-то обитает. Если моя Ульянка меня бросит, найдет себе какого-нибудь мальчика, то я разыщу Лидку Морозову и отобью ее у ее нынешнего мужа, врача. Мне не привыкать отбивать жен у красивых евреев. Но нет, шалишь, Ульянушка моя меня не бросит никогда, а тем более - я ее! Мы с ней два сапога пара, две половинки из речи Аристофана в "Пире" Платона, dos hojas sin rumbo.

Валентин Васильевич... мы с ним хорошо ненавидели друг друга, с моих семи до моих пятнадцати лет - т.е. пока я не уехал в Питер. В восьмом классе, конечно, наша взаимная ненависть окрепла настолько, что мы приучились не замечать друг друга в классе. Он меня не  вызывал петь, а у меня его нелепые речи уже не вызывали обычного смеха и обычных громких шуточек - да и занят я был, книжку читал под партой. Если хорошая парта, кстати, т.е. щель  между фиксированной и откидывающейся частью достаточно широка, то можно читать, не вызывая   никакого подозрения - просто прижимаешь книгу из-под парты к щели и двигаешь постепенно - две строки всегда видно, читается хорошо. Ну ладно, это другая песня. Сначала, конечно, Валентин Васильевич меня не особо замечал, мелкого и тихого. И даже в третьей четверти поставил пятерку, за четверть. В третьей четверти мы не пели, мы проходили музыкальную грамоту, что, как верно еще заметил Сальери, есть, в сущности, та же алгебра. Кстати, вскоре после моего отъезда из Архангельска Валентин Васильевич сошел с ума. От счастья, может быть?

Самым тяжелым предметом было чистописание. Боже мой, боже мой. Свой почерк я унаследовал немножко от матери, немножко от бабушки (мой дедушка мог только фамилию свою написать, от него нечего было наследовать). Когда к нам приезжала из Ярославля тетя Маруся, ее просили за меня надписать мои тетрадки - и она надписывала, но, будучи несколько, как это... out of sync, написала однажды - "Тетрадь По Писанию" - однокласники мои не знали, что такое "Писание", да и я тогда не знал, а учительинца знали и весело надо мной смеялась. А, я на нее не обижался, на Евгению Михайловну. Мы у нее были первые, и она нас учила с любовью и искренностью, и если и смеялась (скажем, я вдруг заявляю, в первом классе - а я, мол, читал "Что Делать" - ну и про что там? - спрашивает Евгения Михайловна - да про то, как один утопился, кепку только нашли - ха-ха-ха, смеется Евгения Михайловна.) Лицо у нее было - как, знаете, у Джуди Гарланд, ну вот в фильме, где она учить петь, мол, swing, swing! Нет, лучше, как у Мерилин Монро, когда без грима, без этих алых губ да разлетающихся юбок. Ах, как мы ее любили, Евгению Михайловну!

А еще я, конечно, обожал свою соседку по парте, Валю Каминскую. С первого по восьмой класс обожал. Она, кстати, понятия об этом не имела. Маленькая такая, маленькая, худенькая полячка. Всегда серьезная, если и улыбнется, так чуть, слегонца, а глаза все равно грустные. У нее с сердцем, по-моему, что-то было. Не всегда удавалось с ней сидеть, она кстати, что-то тоже в хулиганках числилась... меня на перевоспитание подсаживали к разным там. К Нине Киселевой. Обижал я Нину Киселеву, до сих пор стыдно, как обижал. А иногда просто с ней дрались, не то чтобы сильно, так, как вот кошки дерутся. Нина была девочка не простая, она любила Робертино Лоретти и даже однажды послала ему письмо - о чем, по странной, наверное, прихоти дорогих органов, знало руководство школы и, соответственно, весь класс. Сейчас Нина заведует архангельским телевидением, и это, конечно, здорово. Ну ладно, я лучше пропущу эту плохую страницу. Я себя такого не хочу даже вставить в книжку.

Для чистописания мать купила мне за десять рублей настольную лампу "грибок". Под этим грибком я и просиживал до двенадцати-часу, выписывая эти каракули. Жирные линии. Да я их уже за это начальное "жи" ненавидел. Тонкие волосяные линии. Они еще потому были волосяные, что перо, то ли из чернильницы, то ли даже из перочистки выносило какой-то волосок (а то и два), который и добавлял боковую волосатость, ложась то вдоль, то поперек, то под углом к той линии, которую мне полагалось вывести. Я и сейчас мышью ровно линию не могу вывести - ха, зато уж когда Ульянка ведет ее криво, я ее ругаю - что, тебя там в твоем колледже мышить так и не научили?! Но волосок-то там ладно. Перочистки на труде мы сшили, и волосок можно снять... а вот кляксу! кляксу! Кляксу-то никуда не денешь. Есть резинка для карандаша - она вообще ничего не берет. Есть такая розовая, для чернил - с абразивом. Та, конечно, берет. Но и клякса не дура, клякса проникает сквозь все слои бумаги и отпечатывается еще и на следующей странице. Вот так я и получил свой первый в жизни кол: я стер кляксу вплоть до следующей страницы. Так - ничего, а повернешь страницу - порядочная дырка. Чтобы подровнять края дырки, я еще помусолил палец и поводил по краям... ничего выглядело, солидно. В HTML-4 это можно воспроизвести, используя прозрачные лэйеры.

А лампу эту, грибок, я из любознательности разобрал. К тому времени, к первому классу, разобрать (и иногда собрать) часы для меня не было проблемой; жучки в предохранители у меня тоже уже были вставлены, так как все пожег, ставя дурацкие опыты с электричеством (опыты типа игры "Храбрый Кулинар" Г.Остера):

Ну вот, скажем, такой опыт - но это, конечно, уже классе в третьем. Провод утюга разрезается, и туда присоединяется, последовательно с утюгом, отвод. Утюг типа работает как шунт - правда, я слова такого не знал. Просто в этом случае КЗ уже не страшны. Из плоской батарейки вынимаются два графитовые стержня, и провода приматываются к стержням. Все это обматывается толстым слоем изоленты. Еще нехудо примотать по карандашу к каждому из стержней - это будут ручки. Из карандашей, разумеется, следует вынуть грифели - ведь грифель - проводник! Ручки тоже приматываются изолентой. В железную баночку из-под зубного порошка насыпаем смеси из речного песка и питьевой соды (Na(HCO3)2, что ли. Не знаю, я химии тогда еще не проходил. Если бы проходил, мои ракеты не на целлюлоидной пленке бы летали, и еще неизвестно докуда долетали бы. Да, и в эту смесь суешь электроды и включаешь ток. Небольшая искра под слоем этой смеси, и получается капелька стекла; аккуратно держишь электроды, капелька растет, растет, и постепенно покрывает электроды слоем натриевого стекла. Наверное, того же эффекта можно было добиться, просто окунув стержни в канцелярский клей, но кто ж знал! А остекленные электроды хороши уже сами по себе - на них можно сделать факельный разряд длиной этак сантиметра два. Двухсантиметровый факельный разряд на 220 вольтах, а! Сказка! Сквозь что ток идет, сквозь пары стекла, что ли?

Да, а вот устройство настольной лампы мне не было известно. Я ее и разобрал - оказалась удивительно сложной, деталек двадцать, наверное. Обратно ни хрена не получалось сложить в нужной последовательности, и я заныкал лампу достаточно далеко на чердак- найти ее мог теперь только я сам, и я еще года три корпел над этой головоломкой, пока не понял, что каким-то образом сломал одну пластмассовую шайбочку - и все, каюк, не соберется - и тогда, классе уже в четвертом, я заныкал эту лампу окончательно, завернул в дерюгу  пятидесятилетней давности и сунул за старые польта в угол чердака.

Тапочки носили в школе, боже мой! Зимой, зимой, представляете себе. Надеваешь теплые штаны под брюки - в смысле, тренировочные. Надеваешь рубашку, свитер, всерху - гимнастерку школьную. Ремень школьный. Хоть фуражки зимой носить не надо было, ох эти фуражки... нет, зимой можно было в шапках. И вот, встав без одной семь, сходив, как выражалась бабушка, "на сарай", поев веселянку - это булка перемешана с яйцом и пожарена, для меня - на масле, послушав Последние Известия", попив чаю под "Начинаем утреннюю гимнастику. Музыкальное сопровождение - пианист Потапов", напялив это все на себя, а еще валенки, пальто, рукавицы, шапку, мать завязывает шарф поверх пальто, мороз градуса 23 (первый класс не ходит в школу начиная с 25), берешь в одну руку и портфель и мешок с тапками - и туда, на мороз. Чернота... не совсем, скорее, фиолетовое все какое-то, да желтые окна кое-где.

Дверь на крыльцо еле выталкивается - снега намело. Но не до того, протаптываешь новую тропку по заметенной ночью старой - и на дорогу, на улицу Выучейского. Идти-то всего три квартала, десять минут, если не отвлекаться - да зимой и не до отвлечений. Нос схватывает, брови отмерзают - Архангельск же, при 23-х сырой ветер с Белого моря потягивает; и вот вкатываешься в двери школы. Большие парни, дежурные, удостоверяются, что тапки у тебя при себе, и пропускают. Идешь вниз, в подвал, в раздевалку. А там эти тапки, промороженные как треска, надо на ноги напяливать. Тапки настолько проморожены, что их хоть молотком лупи, на ногу не лезут. Нет, когда уж совсем холодно, сжаливались над нами власти, и можно было сидеть в классе в валенках. В валенках-то хорошо, конечно. Я их так до пятого курса и  носил, пока не женился. Бывалоча, Алена Павловская спросит у Оли Сажиной - а что это Патрышев в валенках ходит, он что, на голову слабоват? Нет, отвечает ей Оля Сажина, это потому, что он очень умный. А я просто с детства от холода настрадался - да и кто, в самом деле, от большого ума валенки носит?

И вот мы этот первый класс оканчиваем. Что в семь лет год, то в 49 - семь лет, верно ведь? И конечно, отбарабанив такое, начинаешь уже чувствовать себя образованным, в общем-то взрослым человеком. А я, тем более, в библиотеку ходил (записался я было и в кружок вышивания, да там такие огромные парты, что ни черта вожатую не видать, я и бросил это дело - унизительно же все-таки); год в библиотеку ходить - не шутка; не было такой темы, чтобы я не знал. Устройство вселенной - досконально. Историю человечества - тем более. Не забуду, как впаривал бабушке, что, мол, сто лет назад люди были еще обезьяны, а потом постепенно превратились в людей. А до обезьян они были ящерами (слово "динозавр" тогда еще не доминировало в дискурсе), а до ящеров - рыбами.

Вот тогда-то, по окончании первого класса, и допустил нас с Ленькой Петр Арефьевич Карельский, сухопутный боцман, вес 110 кило (нынче - плевое дело, а тогда было редкостью), допустил он нас до лодки-двойки, на каких курсанты тренируются, и гоняли мы с Ленькой на двойке среди льдин по Двине. Спасжилетов тогда не было, были спасательные круги - да какая разница, на Двине среди льдин! А летом повезла меня мать в Москву, к двоюродной моей сестре Зине в гости. От Архангельска до Москвы 1041 километр, это полторы сутки ехать. Последние триста километров - санитарная зона, в туалет нельзя. Поэтому часов за шесть до этой самой зоны мать ко мне стала приставать с перерывами в десять минут - "писать хочешь? поди сходи, а то закроют потом". Я сижу, читаю книжку, а мне опять - "писать хочешь? поди сходи, а то закроют потом". Взрослый же практически человек - а спрашивают, не хочу ли писать. Нет, ребята, кто этот кошмар не пережил, тому и не понять.